Неточные совпадения
Множество старух, самых набожных, множество молодых девушек и
женщин, самых трусливых, которым после всю ночь грезились окровавленные трупы, которые кричали спросонья так громко, как только может крикнуть
пьяный гусар, не пропускали, однако же, случая полюбопытствовать.
— Агафья Матвевна сама настаивает: славная
женщина! — говорил Обломов, несколько
опьянев. — Я, признаться, не знаю, как я буду в деревне жить без нее: такой хозяйки не найдешь.
Представь себе, что ты бы шел по улице и увидал бы, что
пьяные бьют
женщину или ребенка; я думаю, ты не стал бы спрашивать, объявлена или не объявлена война этому человеку, а ты бы бросился на него защитил бы обижаемого.
Вошли двое: один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей в ней неопределенной улыбкой, не то
пьяной, не то насмешливой. У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и острой бородой. Бесшумно явилась молодая
женщина в платочке, надвинутом до бровей. Потом один за другим пришло еще человека четыре, они столпились у печи, не подходя к столу, в сумраке трудно было различить их. Все молчали, постукивая и шаркая ногами по кирпичному полу, только улыбающийся человек сказал кому-то...
Немая и мягонькая, точно кошка, жена писателя вечерами непрерывно разливала чай. Каждый год она была беременна, и раньше это отталкивало Клима от нее, возбуждая в нем чувство брезгливости; он был согласен с Лидией, которая резко сказала, что в беременных
женщинах есть что-то грязное. Но теперь, после того как он увидел ее голые колени и лицо,
пьяное от радости, эта
женщина, однообразно ласково улыбавшаяся всем, будила любопытство, в котором уже не было места брезгливости.
Ехали долго, по темным улицам, где ветер был сильнее и мешал говорить, врываясь в рот. Черные трубы фабрик упирались в небо, оно имело вид застывшей тучи грязно-рыжего дыма, а дым этот рождался за дверями и окнами трактиров, наполненных желтым огнем. В холодной темноте двигались человекоподобные фигуры, покрикивали
пьяные, визгливо пела
женщина, и чем дальше, тем более мрачными казались улицы.
Самгин следил, как соблазнительно изгибается в руках офицера с черной повязкой на правой щеке тонкое тело высокой
женщины с обнаженной до пояса спиной, смотрел и привычно ловил клочки мудрости человеческой. Он давно уже решил, что мудрость, схваченная непосредственно у истока ее, из уст людей, — правдивее, искренней той, которую предлагают книги и газеты. Он имел право думать, что особенно искренна мудрость
пьяных, а за последнее время ему казалось, что все люди нетрезвы.
Пьяные и трезвые мужчины и
женщины копошились и галдели около лавок, трактиров, кабаков и возов.
«Из логики и честности, — говорило ему отрезвившееся от
пьяного самолюбия сознание, — ты сделал две ширмы, чтоб укрываться за них с своей „новой силой“, оставив бессильную
женщину разделываться за свое и за твое увлечение, обещав ей только одно: „Уйти, не унося с собой никаких „долгов“, „правил“ и „обязанностей“… оставляя ее: нести их одну…“
Около входов стоят
женщины, показывают «живые картины» и зазывают случайно забредших
пьяных, обещая за пятак предоставить все радости жизни вплоть до папироски за ту же цену…
Тихо раздаются под сводами громадного храма возгласы священника и пение причетников, а в раскрытые двери иные тогда звуки несутся: звуки бубнов, арф и рогов,
пьяные клики, завыванья цыган, громкие песни арфисток и других торгующих собою
женщин…
Тогда запирались наглухо двери и окна дома, и двое суток кряду шла кошмарная, скучная, дикая, с выкриками и слезами, с надругательством над женским телом, русская оргия, устраивались райские ночи, во время которых уродливо кривлялись под музыку нагишом
пьяные, кривоногие, волосатые, брюхатые мужчины и
женщины с дряблыми, желтыми, обвисшими, жидкими телами, пили и жрали, как свиньи, в кроватях и на полу, среди душной, проспиртованной атмосферы, загаженной человеческим дыханием и испарениями нечистой кожи.
А посредине круга, на камнях мостовой, вертелась и дробно топталась на месте толстая
женщина лет сорока пяти, но еще красивая, с красными мясистыми губами, с влажными,
пьяными, точно обмасленными глазами, весело сиявшими под высокими дугами черных правильных малорусских бровей.
Такой"моветонной"бесцеремонности я никогда не слыхал у нас даже и в
пьяных писательских компаниях в присутствии
женщин.
— Вот ты, Будзиньская, старая
женщина, а рассказываешь такие глупости… Как тебе не стыдно? Перепились твои чумаки
пьяные, вот и все…
Старуха матроска, стоявшая на крыльце, как
женщина, не могла не присоединиться тоже к этой чувствительной сцене, начала утирать глаза грязным рукавом и приговаривать что-то о том, что уж на что господа, и те какие муки принимают, а что она, бедный человек, вдовой осталась, и рассказала в сотый раз
пьяному Никите о своем горе: как ее мужа убили еще в первую бандировку и как ее домишко на слободке весь разбили (тот, в котором она жила, принадлежал не ей) и т. д. и т.д. — По уходе барина, Никита закурил трубку, попросил хозяйскую девочку сходить за водкой и весьма скоро перестал плакать, а, напротив, побранился с старухой за какую-то ведерку, которую она ему будто бы раздавила.
Поднявшись на гору мимо какой-то высокой белой стены, он вошел в улицу разбитых маленьких домиков, беспрестанно освещаемых бомбами.
Пьяная, растерзанная
женщина, выходя из калитки с матросом, наткнулась на него.
Вся Москва от мала до велика ревностно гордилась своими достопримечательными людьми: знаменитыми кулачными бойцами, огромными, как горы, протодиаконами, которые заставляли страшными голосами своими дрожать все стекла и люстры Успенского собора, а
женщин падать в обмороки, знаменитых клоунов, братьев Дуровых, антрепренера оперетки и скандалиста Лентовского, репортера и силача Гиляровского (дядю Гиляя), московского генерал-губернатора, князя Долгорукова, чьей вотчиной и удельным княжеством почти считала себя самостоятельная первопрестольная столица, Сергея Шмелева, устроителя народных гуляний, ледяных гор и фейерверков, и так без конца, удивительных пловцов, голубиных любителей, сверхъестественных обжор, прославленных юродивых и прорицателей будущего, чудодейственных, всегда
пьяных подпольных адвокатов, свои несравненные театры и цирки и только под конец спортсменов.
— Врешь, Веткин, я знаю, брат, куда мы едем, — сказал он с
пьяным лукавством. — Ты, брат, меня везешь к
женщинам. Я, брат, знаю.
Ромашов знал, что и сам он бледнеет с каждым мгновением. В голове у него сделалось знакомое чувство невесомости, пустоты и свободы. Странная смесь ужаса и веселья подняла вдруг его душу кверху, точно легкую
пьяную пену. Он увидел, что Бек-Агамалов, не сводя глаз с
женщины, медленно поднимает над головой шашку. И вдруг пламенный поток безумного восторга, ужаса, физического холода, смеха и отваги нахлынул на Ромашова. Бросаясь вперед, он еще успел расслышать, как Бек-Агамалов прохрипел яростно...
И это будет не за то, что мы били в кровь людей, лишенных возможности защищаться, и не за то, что нам, во имя чести мундира, проходило безнаказанным оскорбление
женщин, и не за то, что мы,
опьянев, рубили в кабаках в окрошку всякого встречного и поперечного.
Стоны горничной разрывали сердце бедной
женщины, но этого мало; муж,
пьяный и озлобленный, входит к ней и начинает ее ласкать.
Надобно быть
женщиной, чтобы понять, как ужасно видеть
пьяным близкого человека.
Но когда она воротилась, он уже заснул. Она постояла над ним минуту, ковш в ее руке дрожал, и лед тихо бился о жесть. Поставив ковш на стол, она молча опустилась на колени перед образами. В стекла окон бились звуки
пьяной жизни. Во тьме и сырости осеннего вечера визжала гармоника, кто-то громко пел, кто-то ругался гнилыми словами, тревожно звучали раздраженные, усталые голоса
женщин…
— Бывают, батюшка!.. Этта, в сенокос, нашли
женщину убитую, и брюхо-то вострым колом все разворочено, а по весне тоже мужичка-утопленника в реке обрели. Пытал становой разыскивать: сам ли как
пьяный в воду залез, али подвезли кто — шут знает. Бывает всего!
— Да что вам дался этот генерал Блинов? — закончил Прозоров уже
пьяным языком. — Блинов… хе-хе!.. это великий человек на малые дела… Да!.. Это… Да ну, черт с ним совсем! А все-таки какое странное совпадение обстоятельств: и
женщина в голубых одеждах приходила утру глубоку… Да!.. Чер-рт побери… Знает кошка, чье мясо съела. А мне плевать.
Насмешки нимало не задевали кровельщика, его скуластое лицо становилось сонным, он говорил, точно в бреду, сладкие слова текли
пьяным потоком и заметно опьяняли
женщин. Наконец какая-нибудь постарше говорила удивленно подругам...
Люди относились ко мне всё лучше, на меня не орали, как на Павла, не помыкали мною, меня звали по отчеству, чтобы подчеркнуть уважительное отношение ко мне. Это — хорошо, но было мучительно видеть, как много люди пьют водки, как они противны
пьяные и как болезненно их отношение к
женщине, хотя я понимал, что водка и
женщина — единственные забавы в этой жизни.
Граф заходил из угла в угол и стал молоть
пьяным, путающимся языком какую-то чушь, которая, в переводе на трезвый язык, должна была бы означать: «О положении
женщин в России».
В то время я еще не поцеловал ни одной
женщины и вообще ненавидел целоваться, что принято между актерами, а особенно
пьяными.
Бал длился, становясь все оживленнее и шумнее. Один танец следовал за другим. Оркестр почти не отдыхал…
Женщины, как от вина,
опьянели от музыки и от сказочной обстановки вечера.
Вдруг он увидал Палагу: простоволосая, растрёпанная, она вошла в калитку сада и, покачиваясь как
пьяная, медленно зашагала к бане;
женщина проводила пальцами по распущенным косам и, вычёсывая вырванные волосы, не спеша навивала их на пальцы левой руки. Её лицо, бледное до синевы, было искажено страшной гримасой, глаза смотрели, как у слепой, она тихонько откашливалась и всё вертела правой рукой в воздухе, свивая волосы на пальцы.
А Лаптев, усталый, слегка
пьяный, смотрел на его красивую голову, на черную, подстриженную бородку и, казалось, понимал, почему это
женщины так любят этого избалованного, самоуверенного и физически обаятельного человека.
Предстояло повторение вчерашней сцены. Пирожков чуть заметно поморщился. Искренне жаль ему было француженку, но и очень уж она его допекала своей тревожностью. Он видел, что она ничего не добьется. Дениза Яковлевна, кроме гонора
женщины, смотрящей на себя, как на тонко воспитанную особу, приобрела в Москве чисто русское барство… Ей не по чину было кланяться всякому приказчику в сибирке и ладить с
пьяным поваром, хотя бы это был вопрос о куске хлеба.
Растрепанный вид этих прелестниц,
пьяный юноша, у которого красивая девушка вытаскивает из кармана часы, вся эта обстановка с веселящимися стаканами,
женщинами, ругающими и грозящими друг другу ножами, в углу полулежащая
женщина в обтрепанных юбках и с полурасстегнутым корсетом. Сверх шелковых чулок она надевает высокие сапоги, ее лицо было украшено двумя мушками, на лбу и верхней губе.
Однажды одна из таких
женщин,
пьяная и озорная, во время ужина, сидя рядом с ним, ударила его по щеке коркой дыни.
Наконец стали попадаться прохожие: крючковатая старуха, подростки,
пьяный человек, шедший, опустив голову,
женщины с корзинами, мужчины на подводах.
Это одна из тех трущоб, которые открываются на имя
женщин, переставших быть
женщинами, и служат лишь притонами для воров, которым не позволили бы иметь свою квартиру. Сюда заманиваются под разными предлогами
пьяные и обираются дочиста.
Вместо блестящей эстрады ей видится низкая комната, освещенная двумя висячими лампами,
пьяные мастеровые, нарумяненные
женщины…
Однажды зашел я на вокзал, когда уходил эшелон. Было много публики, были представители от города. Начальник дивизии напутствовал уходящих речью; он говорил, что прежде всего нужно почитать бога, что мы с богом начали войну, с богом ее и кончим. Раздался звонок, пошло прощание. В воздухе стояли плач и вой
женщин.
Пьяные солдаты размещались в вагонах, публика совала отъезжающим деньги, мыло, папиросы.
Толпа спешно всколыхнулась. Стали прощаться. Шатающийся,
пьяный солдат впился губами в губы старухи в черном платочке, приник к ним долго, крепко; больно было смотреть, казалось, он выдавит ей зубы; наконец, оторвался, ринулся целоваться с блаженно улыбающимся, широкобородым мужиком. В воздухе, как завывание вьюги, тоскливо переливался вой
женщин, он обрывался всхлипывающими передышками, ослабевал и снова усиливался.
С Сенной мы поехали в какой-то переулок. Несколько иная картина: поменьше грязи, и
пьяных не было. Лизавета Петровна нашла там половину
женщин знакомых. Тут я насмотрелась на невозможные туалеты. Боже мой! как ясно становится все бездушие нашего ряжения в модные и шикарные тряпки! Отчего жалка и смешна какая-нибудь Параша или Фета в красном декольтированном платье с ужасающими фруктами в волосах или в какой-нибудь невозможной золотой сетке? Оттого, что нет нашего уменья достигать одной и той же цели…
Мы переступили порог гостиной. Табачный дым и чад ходили по комнате волнами. Я увидала прежде всего фигуру совершенно растерзанной
женщины… Она плясала и что-то такое рычала. Пением нельзя назвать таких звуков. Распущенные волосы падали на сухие плечи; платье совсем свалилось. Кругом несколько таких же фигур, два солдата,
пьяный мастеровой, а в углу, направо от двери, ободранный старик с гитарой.
Но что же! он ее увидел 6 лет спустя… увы! она сделалась дюжей толстой бабою, он видел, как она колотила слюнявых ребят, мела избу, бранила
пьяного мужа самыми отвратительными речами… очарование разлетелось как дым; настоящее отравило прелесть минувшего, с этих пор он не мог вообразить Анюту, иначе как рядом с этой отвратительной
женщиной, он должен был изгладить из своей памяти как умершую эту живую, черноглазую, чернобровую девочку… и принес эту жертву своему самолюбию, почти безо всякого сожаления.
Когда в заговенье или в престольный праздник, который продолжался три дня, сбывали мужикам протухлую солонину с таким тяжким запахом, что трудно было стоять около бочки, и принимали от
пьяных в заклад косы, шапки, женины платки, когда в грязи валялись фабричные, одурманенные плохой водкой, и грех, казалось, сгустившись, уже туманом стоял в воздухе, тогда становилось как-то легче при мысли, что там, в доме, есть тихая, опрятная
женщина, которой нет дела ни до солонины, ни до водки; милостыня ее действовала в эти тягостные, туманные дни, как предохранительный клапан в машине.
— Он — мастер; мебель делал и часы чинил, фигуры резал из дерева, у меня одна спрятана —
женщина голая, Ольга считает её за материн портрет. Пили они оба. А когда муж помер — обвенчались, в тот же год она утонула,
пьяная, когда купалась…
Её рассказы о дрянненьких былях города путали думы Артамонова, отводили их в сторону, оправдывали и укрепляли его неприязнь к скучным грешникам — горожанам. На место этих дум вставали и двигались по какому-то кругу картины буйных кутежей на ярмарке; метались неистовые люди, жадно выкатив
пьяные, но никогда не сытые глаза, жгли деньги и, ничего не жалея, безумствовали всячески в лютом озлоблении плоти, стремясь к большой, ослепительно белой на чёрном, бесстыдно обнажённой
женщине…
Но всё-таки послали будочника Машку Ступу, городского шута и пьяницу; бесстыдно, при всех людях и не стесняясь
женщин, Ступа снял казённые штаны, а измятый кивер [головной убор — Ред.] оставил на голове, перешёл илистую Ватаракшу вброд, надул свой
пьяный животище, смешным, гусиным шагом подошёл к чужому и, для храбрости, нарочито громко спросил...
Поражало его умение ярмарочных
женщин высасывать деньги и какая-то бессмысленная трата ими заработка, достигнутого ценою бесстыдных,
пьяных ночей. Ему сказали, что человек с собачьим лицом, крупнейший меховщик, тратил на Паулу Менотти десятки тысяч, платил ей по три тысячи каждый раз, когда она показывала себя голой. Другой, с лиловыми ушами, закуривая сигары, зажигая на свече сторублевые билеты, совал за пазухи
женщин пачки кредиток.
Работали играя, с веселым увлечением детей, с той
пьяной радостью делать, слаще которой только объятие
женщины.